NEW! Добавлено сравнительно рейтинговое (ну не умею я нормально писать высокий рейтинг!) продолжение. И таки да, без намеков на Райнхард/Кирхайс не обошлось.
Анестезия для совести
Воротник формы, привычной, словно вторая кожа, сейчас давит и душит, сжимает горло в тисках, не давая глубоко вздохнуть, не давая заплакать. Хотя, конечно, это не воротник. Нет, не воротник, а вина.
Рука, наливающая вино, не отводит вовремя бутылку, и красная жидкость разливается по столу, пятная пальцы. Так похоже на потеки чужой крови, пролитой по его вине. И в этой смерти он виноват. Он виноват во множестве смертей.
Тяжело. Так тяжело, что он отбрасывает собственную руку, словно нечто омерзительное, чтобы не видеть эти алые потеки. Он не может больше на это смотреть.
Открывается дверь, и он невольно поворачивает голову на звук. Взгляд невольно цепляется за пятно света на полу. Затем — за форму вошедшего: знакомую до боли военную форму, унизительно похожую на его собственную. Здесь, в полумраке, в котором сложно различить детали, она слишком похожа. Словно форма тени, отброшенной императором.
- Вы были неправы, - горло саднит, словно он долго кричал. Но он же не кричал. Или просто не помнит?
- Нет, - голос Оберштайна тих и бесстрастен. - Это нужно было сделать, ваше величество.
- Это... - он запинается на мгновение, не в силах вспомнить нужные слова, - это просто массовое убийство. Два миллиона, Оберштайн. Два миллиона людей, не способных защититься.
- Не вы приняли решение о бомбардировке Вестерланда, - холодные, правдивые, бездушные слова — словно говорит не человек, а машина. - А ответственность за то, что её не предотвратили, лежит на мне. Вам не за что обвинять себя, ваше величество.
- Но это было мое решение! - кулаком по столу, словно этот звук должен придать весомости его утверждению. Жалобно звенит забытый бокал, и это на секунду отрезвляет. Не кричать. Императору негоже кричать, словно ребенку, пытающемуся отстоять свою самостоятельность.
Оберштайн молчит и смотрит на него. Осуждающе? С сочувствием? Или, что вероятней всего, вовсе не испытывая никаких чувств?
- Почему вы пришли, Оберштайн? - наверное, этот вопрос должен был прозвучать с самого начала.
- Вы берете на себя ответственность за то, за что не можете отвечать, - этот голос, кажется, становится еще тише и прохладнее — анестезия для совести, и по звучанию, и по смыслу речей. - Это бесполезно, и, более того, вредно для вас и для империи.
- Я не ребенок, ответственность за решения которого лежит на родителях, - упрямо мотает головой он. Анестезия начинает действовать; соблазн и в самом деле переложить всю вину на Оберштайна — так, кажется, и впрямь будет удобней для всех - усиливается с каждой минутой их разговора.
- Вы не ребенок, - кивает Оберштайн. - Но и в жизни взрослых случаются вещи, за которые они не могут отвечать. Вы слишком нужны империи, чтобы позволить чувству вины подточить себя.
- Что вы знаете о чувствах! - не осмысленная фраза, претензия, упрек, а просто отчаянная попытка пробить эту стену холодности и рассудительности, чтобы не чувствовать себя действительно капризным ребенком перед взрослым, бесстрастно указывающим на его ошибки. Он же не ребенок. Он император. Он император, который даже не имеет права прогнать своего советника — тот пока не позволил себе ни одного лишнего слова, жеста или даже взгляда.
- Я испытываю чувства, ваше величество, - не очень-то верится, Оберштайн, хочется сказать императору — но он не может даже этого. - Я просто не позволяю им влиять на принимаемые мной решения.
- Вам знакомо чувство вины? - почти зло спрашивает император. Ему все равно, что ответит Оберштайн. Да, конечно; нет, все мои решения были продиктованы необходимостью... Какая разница.
- Я испытывал его однажды, - ответ не был предугадан, и императору даже становится интересно. Откровенный ответ на достаточно личный вопрос; их разговор уходит далеко от первоначальной темы. Хотя, может, Оберштайн просчитал и это — он пришел отвлечь императора от чувства вины, и вряд ли сочтет маленькую откровенность слишком высокой ценой.
- И по какому же поводу? - императора совершенно это не волнует, нет; но, похоже, что в стене появилась небольшая щель. Разворотить эту стену, увидеть, что там, за ней, что чувствует человек, так похожий на машину — это цель, и цель, в общем-то, не хуже других. Здесь и сейчас у него все равно нет иных целей; почему бы не выбрать эту?
- Мне не следовало вообще сообщать вам о готовящейся бомбардировке, - голос Оберштайна бесстрастен, как и раньше, лицо непроницаемо, руки привычно заложены за спину, но императору почему-то кажется, что сейчас его министр судорожно сжимает кулаки. Хотя, возможно, он просто примеряет на Оберштайна стереотип: должен же человек ощущать хоть что-то, говоря о своих чувствах?
- Конечный результат был бы тем же, но сейчас бы вы не считали себя ответственным за это происшествие.
- Очень глупый повод испытывать чувство вины, - надменно замечает император. Он не говорит о том, что, не сообщи ему о бомбардировке Оберштайн, сообщил бы кто-то другой; но, пожалуй, так и в самом деле было бы лучше для всех.
- Все поводы испытывать чувство вины глупы, - без каких-либо эмоций отзывается Оберштайн. Но император не слушает; он наконец-то увидел несостыковку в рассуждениях своего министра, несоответствие между тем, что он говорит, и тем, что он сделал... нет, делает здесь и сейчас.
- Если бы вы совсем не позволяли своим чувствам влиять на свои решения, вы бы не пришли сегодня, - император озвучивает свою догадку, как выкладывают козырного туза на стол или объявляют противнику шах и мат, пряча невольную радость за нарочито невозмутимым лицом. Но Оберштайн никак не реагирует на это утверждение. Оберштайн стоит и смотрит. Только электронные глаза на мгновение мигнули красным; но это неполадки в механизме, только и всего.
- Вы правы, - наконец, говорит Оберштайн, но император почему-то не чувствует торжества; это подаренная победа, даже не подаренная — вложенная в руки, словно игрушка, отданная ребенку — поиграй, мол, и не мешай взрослым. - Вас нужно было отвлечь, но, не приди я, пришла бы фройляйн Мариендорф. Конечный результат был бы тем же, и даже полезнее для империи.
- Вам же не нравится фройляйн Мариендорф, - замечает император.
- Но результат, тем не менее, был бы полезнее для империи, - повторяет Оберштайн, молча соглашаясь с прозвучавшими чужими словами.
- Почему полезнее? - напрямую спрашивает император. Он умен, но он наивен; во многих вещах ему попросту не хватает опыта. Он не улавливает подтекста за до тошноты официальным «полезнее для империи», за равнодушным тоном.
- Вам давно пора жениться. Фройляйн Мариендорф — самая близкая вам женщина, за исключением вашей сестры, - просто и спокойно объясняет Оберштайн. Слишком просто и слишком спокойно.
- Значит, пришлите сюда фройляйн Мариендорф, если это так полезно для империи, - слова императора ироничны, но они имеют силу приказа, и Оберштайн, коротко кивнув, поворачивается к двери. Император невольно цепляется взглядом за его руки: они напряжены, словно министр только что разжал кулаки.
- Останьтесь, Оберштайн, - срывается с его губ.
Оберштайн молча разворачивается. Он не переспрашивает, не уточняет, был ли предыдущий приказ всего лишь неудачной шуткой. Он даже не интересуется, зачем императору нужно, чтобы он остался.
И императора это настораживает.
- Вы все предвидели? - резко спрашивает он, раздумывая, разрешить ли Оберштайну сесть. Наверное, разрешить; человек физически не может стоять несколько часов подряд, а императору становится страшно при мысли, что этой ночью он может остаться один. От Оберштайна мало тепла, но, если не будет даже этой малости — император замерзнет насмерть.
- Что именно? - уточняет Оберштайн, словно и в самом деле не понимая, о чем его спрашивают. А император даже не знает, как сказать. «То, что я разрешу вам остаться»? «То, что мне будет нужно чье-то общество этой ночью»? Глупо. По-детски. А император так не хочет быть ребенком.
- Неважно, - наконец, находит более-менее подходящее слово император, и передергивает плечами. И натыкается взглядом на свою руку, испачканную вином. Сейчас уже высохшие пятна не сотрешь так просто, их нужно смыть водой. Нужно встать и пойти в ванную. А император не хочет — ни того, ни другого. Следы от вина уже не так похожи на следы от крови, на них можно смотреть спокойно.
- Садитесь, Оберштайн, - вспомнив о своем решении, приглашает император. Оберштайн, кивнув, садится напротив. Его глаза снова мигают красным, и в полумраке это выглядит жутковато, даже если знать, что дело всего лишь в технических неполадках.
- У вас барахлят протезы, - замечает император просто для того, чтобы сказать хоть что-то.
- Я знаю. На случай, если они совсем перестанут работать, у меня с собой есть запасные, - похвальная предусмотрительность; впрочем, сложно ожидать от Оберштайна иного.
- В ваших протезах есть функция записи изображения. Куда потом попадают эти файлы? - император и сам не понимает, почему задался этим вопросом именно сейчас. Раньше его совершенно не интересовало, что там видит — или может увидеть — Оберштайн.
- Если хотите, они будут попадать к вам, - Оберштайн не отвечает на вопрос: потому ли, что он оставляет файлы только для личного пользования, или считает, что императору просто незачем это знать? Скорее всего, первое: Оберштайн не из тех, кто легко делится информацией.
- Нет. Не хочу, - качает головой император. - Но сотрите запись об этой ночи.
Император не понимает, как звучат его слова, это за пределами того, что он знает о жизни. Но Оберштайн все понимает прекрасно. Это провокация, но провокация неосознанная; по наивности, по незнанию. И это незнание губительно.
- Хорошо, - ожидаемый ответ; император не принял бы, даже не услышал бы другого.
- Хорошо, - отзывается эхом император, как-то сразу расслабляясь — не из-за облегчения, нет, это усталость, которой наконец-то дали волю, берет свое. - Налейте мне вина, Оберштайн.
Император сам не замечает, как прикрывает глаза: разговор с министром отнял больше сил, чем он предполагал. Наверное, он проваливается в беспамятство на минуту или две, потому что легкое прикосновение влажной ткани к руке кажется совершенно неожиданным. Оберштайн осторожно стирает с кожи пятна от вина. Его пальцы теплы даже через ткань, и император только сейчас понимает, как холодны его собственные.
Когда Оберштайн пытается убрать руку, император рефлекторно цепляется за неё. Платок мешается, и он разжимает пальцы только для того, чтобы Оберштайн смог отложить его в сторону. В бокал плещет вино, которое император уже вряд ли будет сегодня пить.
Позже Оберштайн согревает руки императора в своих — безличное, животное тепло тела другого человека, только и всего, но император благодарен сейчас и за это. Ему хочется спать, но от мыслей о холодной постели ему становится неуютно. Уж лучше всю ночь продремать так, сидя, но чувствуя рядом присутствие другого и исходящее от него тепло.
- Вам нужно лечь, ваше величество. Иначе завтра у вас будет болеть все тело, - император почти не воспринимает слова Оберштайна и неизвестно, каким чудом до него доходит их смысл.
- Если я лягу, я замерзну до смерти, - император не знает, понял ли Оберштайн то, что он сказал; даже то, сказал ли он это вслух или мысленно, он не может уловить. Наверное, все-таки вслух, наверное, все-таки понял: голос Оберштайна звучит тихо и непривычно мягко — или императору так кажется в полусне?
- Я помогу вам не замерзнуть.
Слова произнесены, и императору становится спокойнее. Ему совсем не хочется вставать и раздеваться, вообще что-либо делать, однако же, это необходимо. Ощущение тепла пропадает; Оберштайн отнимает руки и — судя по звуку — встает. На императора накатывает мгновенная, глупая, детская паника; он инстинктивно чуть приоткрывает губы, сам того не осознавая — и не понимая, как это выглядит со стороны.
Он не догадывается открыть глаза, и даже звуки, кажется, доходят с каким-то опозданием. Император медленно — слишком медленно — понимает, что Оберштайн всего лишь вышел в спальню, очевидно, расстелить постель. Секунды тянутся слишком долго. Совсем рядом стоит бокал, а в бокале вино; но императору кажется, что он даже не сможет выпить так, чтобы ничего не опрокинуть и не разлить. Его тело совсем перестало ему подчиняться.
Оберштайн ходит тихо, но император прислушивается к каждому шороху, и понимает, когда тот оказывается рядом. И — мгновенным озарением — вся глупость его собственного вида. Сидит с закрытыми глазами, с чуть приоткрытым ртом... Повелитель Вселенной. Который даже с собственным-то телом управиться не может.
Как оказывается, руки у Оберштайна не только теплые, но и сильные. Это и к лучшему; императору кажется, что его ноги за то время, которое он просидел за столом, совсем забыли, что такое ходьба. Но через несколько шагов они вспоминают, и император перестает опираться на своего министра.
Даже неяркий свет режет успевшие отвыкнуть глаза. К счастью, император слишком устал, чтобы у него хватило сил для сильных эмоций. Но ему все равно стыдно за собственную беспомощность. За то, что сейчас он не может обойтись без другого человека.
Оберштайн раздевается быстро, и эта быстрота вызвана давней привычкой, почти инстинктивным уже знанием того, как что расстегивается и как что снимается, а не смущением. Он не помогает раздеться императору, и тот благодарен за это — хотя пальцы и непослушны сейчас, дрожат, но все-таки он дееспособен. Он не ребенок.
Император старается не думать о том, что чувствует сейчас Оберштайн и чувствует ли он что-то вообще. Так удобнее: считать, что министр просто исполняет приказ, исполняет, потому что должен. Император цепляется за эту мысль, спасаясь от мучительной неловкости, которую не может заглушить даже усталость. Раньше лишь с Кирхайсом он бывал так близок физически, и это было давно.
Император забыл, очень постарался забыть, что он не приказывал Оберштайну разделить с ним постель. Оберштайн вызвался сам. Но сейчас в облике министра — даже не оставившего на себе никакой одежды, застывшего у кровати в терпеливом ожидании — решительно ничего не говорит о неравнодушии.
Странно, но императора это даже успокаивает.
Мелькает запоздалая мысль о том, что стоило бы надеть пижаму, а не брать пример с Оберштайна. Ему-то некуда было деваться: лежать в одежде неудобно, а альтернативы не предложили.
Кровать достаточно велика, чтобы двое могли не прикасаться друг к другу, но император не за этим приказал Оберштайну остаться. Ему нужно все тепло, которое только может дать этот холодный человек.
И Оберштайн понимает его желания без слов, обнимая без предупреждения, натягивая на них обоих одеяло. Император невольно ерзает, устраиваясь поудобнее, заново привыкая к ощущению чьего-то тела рядом. Совсем близко.
И замирает.
Отчетливо понимая: на самом деле Оберштайн совсем не равнодушен. Его тело не равнодушно точно.
- Оберштайн... - сорвавшееся с губ слово — способ привлечь внимание, и только: император колеблется, император пока еще ничего не решил.
- Это ни на что не влияет, - тихий, кажущийся теперь особенно невыразительным голос. - Я дам вам то, что вам нужно. Не больше и не меньше.
Это успокаивает. Но и — самую малость — разочаровывает.
- Вы думаете, я смогу уснуть в таких условиях?
- Вы устали. Нужно восстановить силы.
Ни слова о себе. Император привык к такому: Кирхайс тоже думал в первую очередь о нем.
Но император совсем молод, и в подобные моменты он чувствует это особенно остро. Его тело, на которое он редко обращает внимание, потребности которого удовлетворяет, только когда они начинают мешать мыслительному процессу — тело мужчины едва-едва за двадцать. Как бы император не пытался отмахнуться от этого.
Кирхайс в свое время успел объяснить ему многое. И теперь это вспоминалось — в другой ситуации, с совсем другим человеком. Когда медальон на груди обжигает холодом, а чужая рука на плече — тяжелая и горячая.
- Оберштайн.
Император не знает, что еще сказать, как попросить, показать, что ему тоже не все равно. Он цепляется за формальность, за фамилию, даже не имя - он сейчас просто не может вспомнить имени человека рядом с ним.
И Оберштайн понимает. Каким-то непостижимым образом понимает даже это желание.
Теплые пальцы, чуткие пальцы слепца соскальзывают на шею, даже не лаская - просто успокаивающе поглаживая. Императору кажется: под рукой Оберштайна, под его собственными волосами кожа становится почти невыносимо чувствительной.
- Вы еще можете передумать, ваше величество.
- Я не передумаю, - отрезает император, находя какое-то странное удовольствие в категоричности, бескомпромиссности этого заявления, словно звуки собственного голоса прибавляют ему уверенности.
Оберштайн отвечает прикосновениями: на мгновение зарывшись пальцами в волосы, прикоснувшись губами к шеё. Император невольно вздрагивает, и волной накатывает, оставляя кисловатый привкус на губах, ощущение полной беспомощности.
Ему не запрещено прикасаться к Оберштайну, но он боится. Боится и лежит, прерывисто дыша, принимая ласки от чужого, по сути, человека. Чужого? Чужие все, кроме Кирхайса и Аннерозе. А Кирхайс прикасался совсем не так. Даже если закрыть глаза, не перепутаешь.
Оберштайн уверен в том, что он делает, и уверенность эта медленно, слишком медленно передается императору. Парализующий страх проходит, и император может протянуть руку и осторожно, самыми кончиками пальцами провести по спине Оберштайна. Нащупать несколько шрамов и не испугаться снова, а, наоборот, неожиданно заинтересовавшись, прикоснуться еще раз, смелее. Шрамы - это нормально, это успокаивающе-привычно, как успокаивающе-привычно для императора все, что связано с войной.
Оберштайн целует его, и теперь император может ответить, хотя и едва заметно - всего лишь приоткрыть губы, впуская чужой язык. Рука Оберштайна скользит между ног, и император сдавленно стонет в поцелуй, инстинктивно подаваясь вперед.
Сердце императора бьется так сильно и быстро, что это почти больно. Золотистые волосы прилипли ко лбу и к вискам. Императору давно уже не холодно. Но, если Оберштайн уберет руку - это будет хуже, чем холод. Даже когда он просто замедляет темп движений, император резко выдыхает в знак протеста. Никак иначе он не может показать свое недовольство, хватая воздух пересохшим ртом, выгибаясь навстречу Оберштайну, даже не осознавая этого.
Краем глаза он замечает, где лежит свободная рука Оберштайна, но не испытывает удивления, возмущения или даже радости от того, что не только он теряет контроль над собственным телом. Императору просто не до того, он сконцентрирован на своих ощущениях. Он успел забыть эти ощущения, неловкие прикосновения Кирхайса, не более опытного тогда, чем он сам.
Оберштайн знает и умеет значительно больше, его пальцы доставляют удовольствие без примеси боли. И проходит совсем немного времени перед тем, как император впивается зубами куда получается - получается в предплечье Оберштайна, - чтобы заглушить рвущийся с губ крик.
Император не понимает, мгновением ли, минутой спустя он разжимает зубы, давая Оберштайну с глухим стоном упасть на свободную половину кровати. На губах солоноватый привкус чужой кожи и пота. Крови нет - у императора, несмотря на его герб, зубы человеческие, а не звериные. Но синяк - император ясно это видит - уже наливается на бледной коже.
Императору не хочется извиняться, хотя он и понимает, что, наверное, надо. Сейчас ему хочется только спать, притиснув к себе Оберштайна, словно живую игрушку. Оберштайн теплый, с ним, наверняка, не нужно даже одеяла.
- Вы довольны, ваше величество? - тихий, непривычно хриплый голос. Ни слова про синяк. Ни слова упрека. Словно то, что произошло за последний час, и в самом деле входит в обязанности министра обороны.
Император не знает, доволен ли он. Не знает даже, понравилось ли ему. Но что-то нужно сказать. Что-то, чтобы Оберштайн не счел свой долг выполненным и не ушел. Потому что если он уйдет - то император замерзнет снова.
- Останьтесь, Оберштайн, - вместо ответа не то просит, не то приказывает он, и неловко утыкается лицом Оберштайну в грудь. Все тот же солоноватый привкус, сильный запах, который, однако, почему-то не кажется императору неприятным.
- Я не бросаю вас, - звучит над головой. - Но нам обоим нужно в душ.
Последней фразы, однако, император уже не слышит. Он спит, заснув почти мгновенно, спит так крепко, как не спал уже давно, повернув голову набок, чтобы было удобнее, щекоча дыханием кожу Оберштайна. Тот же, помедлив с секунду, тоже прикрывает веки.
Этой ночью императора не будут мучить кошмары или бессонница. И Оберштайн не считает, что цена, заплаченная за это, какой бы она не была, может оказаться слишком высокой.
@темы: слэш, мое творчество, райнхард фон лоэнграмм, пауль фон оберштайн, AU, ЛоГГ
Ну, помню, смотрю я 89 серию и думаю: "Кого-то явно не того к Райнхарду принесло..." Хильда, она, конечно, Хильда, но Райнхарду тогда, чтобы оклематься, не помешало бы на кого-нибудь наехать. Ожил бы малость. А на кого еще наезжать, кроме как на Оберштайна?
Ну, я начинающий шиппер этой парочки, так что писать, скорее всего, про них буду много. Ибо они для меня... ну, хорошо мне про них пишется. Как ни про кого другого в ЛоГГе.
Спасибо!
Вам спасибо...
Ура! ) Соскучилась я по ним, и по авторам, у которых они пишутся.
AmigoR, кстати, да - Райнхарду явно было нужно спустить пар.